что такое адриатические волны

Адриатические волны

Мы едем за границу. И не просто за какую-нибудь. Едем в Югославию, а она приравнивается к капстранам! И как нам с Наташей пришла в голову такая мысль? И кому первому – не помню.
Путевку в советское время получить на производстве было практически невозможно, потому что распределялись льготы служителями профкома заслуженным работникам со стажем работы лет по сто, да и то иногда в драку, и нам, молодым специалистам, такие блага не светили вовек.

А мы все-таки едем! Потому что едем по комсомольской путевке, которая ограничивает ее получение двадцатью восемью годами от роду! А нам значительно меньше, и чтобы ее получить, не нужно благоволение профкома. Однако все остальные инстанции проходятся неуклонно. И мы готовы, мы начинаем хождение по мукам, не представляя, что нам предстоит.

Сначала медосмотр. Ходим с Наташей по кабинетам, как нанятые, добываем «одобрямс». А так как у нас в стране действует система «единства и борьбы противоположностей», как придумали наши друзья-марксисты, то получить справку о здоровье очень и очень нелегко.

Вот когда ты приходишь за больничным, раскрасневшись от температуры, кашляя, чихая и бормоча, то врач изо всех своих медицинских сил старается доказать тебе, что ты очень здоровый и годный к труду и обороне молодец. Но стоит лишь тебе заикнуться о фиксации твоего недюжинного здоровья, как тут же на тебя найдется куча объективных причин, не разрешающих справку такую получить. Ты будешь хил и болен тридцатью тремя болезнями, включая родовую горячку.

Наша участковая Темяшина в течение двадцати лет ставит приходящим к ней пациентам исключительно остеохондроз. Ну, иногда ОРВИ, это она тоже в школе учила. Остальные болезни Темяшина, видно, в конспекты не записала. И теперь, будь хоть там что, вплоть до левитации по ночам, она пишет «хондроз». И при этом приговаривает:

— Хоть вы, геологи, надо мной потешаетесь, знаю-знаю, но у вас, ласточка моя – остеохондроз. А давление и головокружение – это, ласточка, побочный эффект.

Но так как я первые пять лет не знала, где находится клиника, то Темяшина с великим сожалением справку о здоровье мне подписала. Наталье тоже.

Итак, первый этап пройден. Барьер преодолен. С нас берут честное благородное слово, что мы не вздумаем лечь в больницу в капстране и приравненной к ним, и мы торжественно клянемся и обещаем.

Теперь нужно добыть характеристику старших товарищей, то есть парткома. Это препятствие для некоторых претендентов на выезд оказывается последним. Вот, например, одна наша сотрудница из оформбюро, режущая правду, когда надо и не надо, отрезала этой правды и начальнику экспедиции Козлову Е.Е., одновременно являвшемуся председателем партийного комитета, а он ее с этой правдой запомнил. И за границу она ни разу так и не поехала, хотя путевку ей неоднократно выделяли.

Отомстила она злому директору, каждый год выписывая на его домашний адрес журнал «Свиноводство в СССР», сокрушаясь по поводу отсутствия «козловодства». Журнал начальнику ежемесячно аккуратно приносили и опускали в почтовый ящик, невзирая на его протесты. Выписано – получи. Так они и враждовали подобно Монтекки и Капулетти, все к этому давно привыкли, и некоторые даже забыли причину вендетты, объявленной Марией Ковтун товарищу Козлову Е.Е.

Как ни странно, эта планка была мной преодолена просто на крыльях. Егор Ефимович, не собирая парткома, лично поручился за мою политическую благонадежность. Видимо, так подействовали на него два моих выступления на экономической учебе, проводимой среди начальников геологических партий плановым отделом экспедиции.
Наташа на этом этапе значительно приотстала, но выбралась все же на сухую кочку, где я несколько дней поджидала ее появления.

Наступило для нас время получения комсомольской характеристики, за которой нужно было отправляться в райком комсомола. Там меня спросили с очень серьезным выражение лица, чем отличается капиталистическая Аргентина от приравненной к капстране Югославии, в каком году совершилась революция на Кубе и немного по мелочи, не помню, что еще.

Потом сурово наставляли, чтобы я не вздумала позорить честь советской комсомолки сомнительными знакомствами, и припугнули, что, необдуманно сев в попутную машину в Югославии, можно проснуться в другой стране, например, Италии. Я со всем согласилась, кивала головой, как китайский болванчик, и положительную характеристику получила.

Бюрократический крючок неожиданно настиг меня в профкоме Управления, куда я должна была сдать все тяжким трудом добытые характеристики и справки. Оказалось, что все они должны быть представлены в двух экземплярах. А замечательная комсомольская характеристика из райкома у меня была одна. Повторная поездка в райком оказалась бесплодной – копию дать мне там отказались, слишком уникален был документ. И не видать бы мне Адриатики и не читать бы мне с высокого берега:

« Адриатические волны!
О, Брента! Нет, увижу ль вас?
И вдохновенья снова полный,
Услышу ваш волшебный глас?»,

если бы не милая девушка, третий или пятый комсомольский секретарь, успокоившая меня, впавшую в праведный гнев, и перезвонившая в райком, и уладившая непримиримый вопрос.

И вот – мы едем!
Камчатка провожает нас серым ненастьем, полным мятущихся увядших листьев и серого же, проливного многодневного дождя.

В Москве теплее, светлее, но тоже довольно сурово.

Живем в «Интуристе»! Советскому человеку здесь несколько не по себе. Вечером спускаемся с Наташей в ресторан, потому что на всей пройденной нами километровой улице ни одного «съедобного» заведения не оказалось.

Выбираем столик не очень удачно, потому что прямо за спиной у нас оказывается строй дежурных официантов с полотенцами наперевес. Я, конечно, тут же упускаю с колен скользкую крахмальную салфетку, и один из них кидается мне под ноги – достает и подает. Цепенею, краснею:

Мне кажется, они не сводят с нас глаз, охотясь за нашими освобождающимися от еды тарелками и заменяя их новыми заказанными блюдами. Все-таки исхитряемся поесть, потому что умираем от голода после девятичасового перелета.

Так и кажется, что кто-нибудь сейчас подскочит:

Вот уж к чему не привыкли, так не привыкли.

Убегаем в номер и тут по-настоящему наслаждаемся открыванием-закрыванием дверок холодильника, бара, всего, что открывается! Включаем-выключаем лампочки, торшеры, телевизоры. Позвонить вот только с белого роскошного телефона-ретро некуда.

Утром группа собирается в фойе, получает полный инструктаж и двигается на ярко-синем Икарусе в аэропорт.

Нас ждет невиданный самолет под названием «боинг», куда и посадка идет не как у нас, а по гармошкой протянувшемуся коридору. Свой восторг выражаем непосредственно и живо.

Лететь недолго, но после взлета приносят легкий завтрак, где в пластмассовых корытцах располагаются масло, джем, круглые булочки, московская ветчина, яблоко и…оливки.

Оливки я до этого видела только на картинке в книжке «Чипполино», потому радостно их приветствую восклицанием:

После чего Наташа вываливает свои продолговатые зелененькие бусинки прямо в мое квадратное корытце. Она их, оказывается, терпеть не может.
Я раскусываю первую и застываю с остановившимся взглядом: это же нельзя есть, такая гадость! Вот же называется – Бог наказал. Теперь придется есть, я же анонсировала свою к ним любовь. Не, не могу. Тихонько пересыпаю их в пакетик и в сумку.

— С косточками съела? – восторженно изумляется Наташа

Странно, сейчас я их обожаю, могу проглотить целую баночку. Вкусы, видно, с возрастом меняются. А тогда…лучше не вспоминать! И это после инструктажа, как вести себя в заграничном кафе или ресторане:

— Салфетку, ребята, используйте по назначению. Вытирайте губы и небрежно бросайте на столик. А не складывайте в сумочку или пакет.

А я корытце оливок в сумочку сложила… Вот так начало путешествия.

Самолет приземляется в Белграде.

Выходим на залитый сверкающим солнцем белый аэродром, и я понимаю, что начался невыразимый по своему великолепию, первый в жизни отпуск, отпуск, отпуск! В котором будут солнце, кипарисы, воздух, полный аромата роз, адриатические волны и, конечно же вечная радость без конца!

Источник

Что такое адриатические волны

В прелестном очерке о Венеции в своих «Литературных диковинах» («Curiosities of literature») Исаак Дизраэли (цитирую по 4-му лондонскому изданию, 1798, кстати, у Пушкина в библиотеке было парижское издание 1835 г.) приводит рассказ из автобиографии итальянского драматурга Карло Гольдони (1707–1793) о гондольере, который вез его обратно в Венецию: развернув гондолу носом к городу, он всю дорогу пел строфу XXVI из XVI песни «Иерусалима» («Fine alfin posto al vagheggiar…» — «Наконец, окончив свой туалет…»). Дальше Дизраэли пишет (II, 144–147):

«Их всегда двое, и октавы [Тассо] они поют попеременно Оказывается, мелодия нам знакома по песням Руссо… Я сел в гондолу в полночь, один гребец встал впереди, другой на корме… голоса их были резкими и хриплыми… но [на большом расстоянии казались] невыразимо чарующими, поскольку пение это только и предназначено для слушания издали [так слышал его и Пушкин — из гондолы Пишо, через ширь разделяющей их свободной стихии]».

1—2 Адриатические волны, / О Брента! нет, увижу вас… — Ритм и инструментовка божественны. Звуки в, тo, тов, тав вольно льющегося стиха, завершающего предыдущую строфу («напев Торкватовых октав») стремительно выплескиваются в набегающие «Адриатические волны», строку с двойным скадом, напоенную откликами уже отзвучавших аллитераций; тут же в строчном переносе торжественно вспыхивает солнечное «О Брента!» с апофеозом на последнем та, и следом — новый взлет: «нет…».

Это начало изумительного отступления, которое зародилось еще в пене прибоя гл. 1, XXXIII; черноморские воспоминания уже тогда таили в себе смутную ностальгию по чужим краям. Адриатические волны и переливающаяся сонантами Брента — это, конечно, география чисто литературная, как и у Байрона в «Чайльд Гарольде», где «gently flows / The deep-dyed Brenta» [ «неторопливо текут / Темные воды Бренты»] (песнь IV, строфа XXVIII), но сколь нежно и пронзительно пушкинское ее преображение! Пушкин никогда не выезжал из России (вот почему так непростительна ошибка в переводах Сполдинга и Дейч, заставляющих читателя думать, будто поэт побывал в Венеции). Столетием позже великий поэт Владислав Ходасевич (1886–1939) в одном любопытном стихотворении описал подобие целительного шока, пережитого им при виде настоящей Бренты — «рыжей речонки» <33>.

5 …для внуков Аполлона… — Галлицизм (а для французского языка — латинизм) neveux, лат. nepotes — «внуки», «потомки». В XVI и XVII вв. в этом значении употреблялось и английское nephiew («племянник»).

Ср. в анонимном и загадочном киевском эпосе «Слово о полку Игореве» (1187? 1787?) строку «вещей Бояне, Велесов внуче», где Боян — древний сказитель, а Велес — нечто вроде русского Аполлона. См. «The Song of Igor’s Campaign», перевод В. Набокова (New York, 1960), стих 66. (См. также коммент. к гл. 2, XVI, 10–11.)

6 По гордой лире Альбиона… — Имеется в виду поэзия Байрона во французском прозаическом пересказе Пишо.

8 …негой… — «Нега» подразумевает прежде всего праздное блаженство, ассоциируется с нежностью, изнеженностью и не совсем совпадает по значению со «сладострастием», фр. volupté, в которых главенствует эротический компонент. Словом «нега» Пушкин и его плеяда пытались передать французские поэтические клише «paraisse voluptueuse», «mollesse», «molles délices» [311] и т. д.; певцы английской Аркадии называли это «soft delights». В других местах я использовал для перевода устаревшее, но очень точное слово «mollitude».

Источник

XLIV

2 …душевной пустотой… — Ср. письмо Байрона Р. Ч. Далласу от 7 сентября 1811 г.: «мое существование — мрачная пустота».

4 Себе присвоить ум чужой… — расхожее выражение того времени. Ср. с «Монахом» Мэттью Льюиса (Mattew Lewis, «The Monk», 1769), гл. 9: «Не в силах вынести подобную неопределенность, [Амброзио] в надежде отвлечься от нее, попытался присваивать себе мысли других».

7 обман — это не чарующий вымысел любимых романов Татьяны, а дешевая фальшь модных философствований и политического интриганства.

12—14 С коротенькой «профессиональной» репликой «в сторону» на сцену возвращается второй главный герой главы — Пушкин; он, а не Онегин критикует в этой строфе современную литературу; и с XLV до последней, LX строфы гл. 1, за исключением строф LI–LV (да и то в первых двух из них голос Пушкина вполне различим), поэт будет играть главную роль.

14 В черновой рукописи (2369, л. 17 об.) Пушкин колебался между «розовой» тафтой и «зеленой».

В отдельном издании первой главы 1825 г. эта и следующая строфа шли в обратном порядке.

2 …отстав от суеты… — Суета здесь подразумевает одновременно суматоху, толчею, приземленность, тщеславие и праздность. Сейчас слово обычно употребляется в первом из перечисленных значений, за исключением выражения «суета сует» (лат. vanitas vanitatum). Пушкин и другие русские поэты того времени страдали романтическим пристрастием к этому слову, употребляемому ими в том же значении, что «fever of the world» («светская лихорадка») Вордсворта и «stir and turmoil of the world» («шум и волненье света») Кольриджа. От первого приведенного мною значения образуется прилагательное «суетливый» (суматошный), от четвертого — «суетный» (тщеславный, бессодержательный, пустой).

3 С ним подружился я в то время — Под этой строкой в черновой рукописи (2369, л. 17 об.) Пушкин начертил пером свой собственный несколько обезьяний профиль — с длинной верхней губой, острым носом и круто вывернутой ноздрей (напоминающей письменную h или перевернутую семерку; эта ноздря повторяется как ключевая черточка на всех его автопортретах. Воротник кембриковой сорочки английского покроя туго накрахмален, и углы, словно шоры, торчат вперед и вверх по обеим сторонам лица. Волосы короткие. Похожие рисунки встречаются (согласно Эфросу, с. 232) в той же тетради на л. 36 и 36 об. (черновики XXVII и XXIX–XXX гл. 2).

4 черты — галлицизм ses traits — его черты, его «линии».

5 Мечтам невольная преданность [обратите внимание на архаичное ударение на слоге дан- вместо современного на пре-]. Ср. гл. 7, XXII, 12: Мечтанью преданной безмерно.

Предполагается, что мечты Онегина эгоцентричны и бесплодны, в отличие от нежной Schwärmerei [287] Ленского (см. коммент. к гл. 2, XIII, 5–7). О чем именно мечтал в 1820 г. Онегин, нам не известно, да и не важно (русские комментаторы хотели бы надеяться, что «о предметах политико-экономических»); но что мечты эти были не лишены широты и фантазии, мы, гораздо позже, сможем заключить, прочтя одну из самых прекрасных и вдохновенных строф романа — гл. 8, XXXVII, в которой Онегин размышляет о своем прошлом.

Итак: портрет «молодого повесы», появившегося в строфе II, написан. Получился симпатичный молодой человек, которым — несмотря на равнодушие к поэзии и отсутствие каких-либо творческих способностей — более правят «мечты» (нереалистичное восприятие жизни, неосуществимые идеалы, обреченное честолюбие), чем разум; крайне странный — хотя в чем именно его странность заключается, автор нигде прямо не объясняет; наделенный холодным и язвительным умом — вероятно, более тонким и зрелым, чем тот, что диктует ему резкие, вульгарные слова в разговоре с Ленским (гл. 3, V); мрачный, углубленный в себя, скорее разочарованный, нежели ожесточенный; еще молодой, но весьма изощренный в «страстях»; чувствительный и независимый юноша, от которого отвернулись — или вот-вот отвернутся — и Фортуна, и Человечество.

Пушкин в тот период своей жизни, куда он ретроспективно поместит встречу с собственным героем (якобы преследуемым непонятными силами, из коих яснее всего угадываются бессердечные возлюбленные и старомодные гонители романтизма), имел неприятности с политической полицией из-за своих антидеспотических (а не прореволюционных, вопреки распространенному мнению) стихов, широко разошедшихся в списках, и вскоре (в начале мая 1820 г.) был сослан в одну из южных губерний.

Эта строфа — одна из самых важных в главе. В ней мы видим двадцатичетырехлетнего героя (родившегося в 1795 г.) глазами двадцатичетырехлетнего автора (Пушкин родился в 1799 г.). Это не просто сжатое описание онегинского характера (все дальнейшие подходы к его раскрытию, представленные в романе, который охватит пять лет жизни Онегина, 1820–1825, и восемь лет творчества Пушкина, 1823–1831, будут либо вариациями на эту тему, либо медленным, как во сне, дроблением ее истинного смысла). Это еще и точка соприкосновения Онегина со вторым главным героем главы — Пушкиным, чей образ с самого начала постепенно выстраивался из отступлений или кратких реплик — ностальгических вздохов, чувственных восторгов, горьких воспоминаний, «профессиональных замечаний» и общего шутливого тона: II, 5—14, V, 1–4, VIII, 12–14 (в свете авторского примеч. 1), XVIII, XIX, XX (Пушкин обгоняет Онегина и появляется в театре раньше него, так же как и на балу в XXVII); авторское примеч. 5 к XXI, 13–14; XXVI (к которой подводят реплики «в сторону» в трех предшествующих строфах), XVII (ср. с XX), XXX, XXXI, XXXII, XXXIII, XXXIV (ностальгическое отступление о балах и ножках, развивающее ностальгическую тему балета в XIX, XX), XLII (вместе с авторским примеч. 7), XLIII, 12–14.

Теперь поэт встречается со своим героем на равных и, перед тем как отмежеваться от него в строфах XLV, XLVI и XLVII, показывает то, что их роднит. Вместе с Онегиным Пушкин будет вслушиваться в ночные звуки (XLVI11), пустится в третье ностальгическое отступление («над морем», XLIX, L), потом расстанется с Онегиным (LI, 1–4); вспомнит, как в строфе II представлял его читателю (LII, 11), «заметит разность» между собой и Онегиным (LV, LVI), а тем самым между собой и Байроном (который, несмотря на все предварительные заверения, байронизировал своих героев), и завершит главу несколькими профессиональными наблюдениями (LVII, LVIII, LIX, LX).

8 Я был озлоблен, он угрюм… — Сиюминутное дурное настроение автора (в беловой рукописи еще более свойское «я был сердит») противопоставляется типической угрюмости его старшего приятеля, Онегина Вот основные прилагательные, передающие оттенки онегинского англо-французского уныния, разбросанные по ходу всего романа томный, угрюмый, мрачный, сумрачный, пасмурный, туманный. Их не следует путать с теми, что описывают задумчивость, свойственную не только Онегину, но и другим героям созданного в романе мира: тоскующий, задумчивый, мечтательный, рассеянный.

Эпитеты третьей группы, описывающие состояние меланхолии, встречаются рядом с именем Онегина, но особенно щедро они окружают более поэтичных героев — Пушкина, Ленского и Татьяну грустный, печальный, унылый.

Источник

Что такое адриатические волны

КОММЕНТАРИИ К «ЕВГЕНИЮ ОНЕГИНУ» АЛЕКСАНДРА ПУШКИНА

О КНИГЕ НАБОКОВА И ЕЕ ПЕРЕВОДЕ

Владимир Владимирович Набоков перевел пушкинского «Евгения Онегина» на английский язык и написал два тома комментариев, рассмотрев историко-литературные, бытовые, стилистические и иные особенности романа в контексте русской и мировой литературы.

В России ценные комментарии к «Евгению Онегину» принадлежат пушкинистам Г. О. Винокуру, В. В. Томашевскому, С. М. Бонди. Специальные книги-комментарии созданы Н. Л. Бродским (1932; 5-е изд., 1964) и — уже после Набокова — Ю. М. Лотманом (1980; 2-е изд., 1983; 1995).

Комментарии Набокова, написанные в 1950-е годы и опубликованные впервые в 1964 г., носят многоплановый характер, им сопутствуют пространные экскурсы в историю литературы и культуры, стихосложения, сравнительно-литературоведческий анализ. При этом раскрываются не только новые стороны романа Пушкина, но и эстетика самого Набокова-поэта.

Набоков писал для западного читателя (нередко используя при этом американизмы). Его сопоставительный анализ пушкинских строк обращен часто к образцам западноевропейской литературы вне зависимости от того, знал ли Пушкин эти литературные произведения или мог о них только слышать. Так, известные строки: «Москва… как много в этом звуке / Для сердца русского слилось», — вызывают у Набокова только ассоциацию со строками: «Лондон! Ты всеобъемлющее слово» — из английского поэта Пирса Эгана (1772–1849), которого помнят в Англии как автора поэмы «Жизнь в Лондоне» (1821).

Если в известных комментариях Ю. М. Лотмана приводятся главным образом русские источники, то В. В. Набоков специализируется в основном на английских, французских и немецких «предшественниках» и современниках Пушкина.

В исследовании Набокова сказались его литературные пристрастия: нелюбовь к Достоевскому, пренебрежительное отношение ко многим поэтам пушкинской поры и даже к Лермонтову. Парадоксальность иных суждений Набокова о Чайковском, Репине, Стендале, Бальзаке, Беранже и др. является частью литературно-эстетических воззрений, нашедших отражение в его романах и литературно-критических штудиях.

Художественно-эмоциональная сторона книги Набокова во многом определяет ее жанрово-стилистические особенности. Это — не только, а может быть, и не столько комментарий к роману Пушкина, сколько оригинальное произведение писателя в жанре так называемого научно-исторического комментария. Литература XX века, достаточно разнообразная и непредсказуемая, допускает и такое прочтение сочинения Набокова.

Едва ли только целям комментирования к «Евгению Онегину» служат, например, пространные рассуждение автора (в связи с поездкой Лариных в Москву) о том, как, по словам Гиббона, Юлий Цезарь проезжал на наемных колесницах по сотне миль за день, или о том, как императрица Елизавета разъезжала в специальной карете-санях, оборудованных печью и карточным столом; с какой скоростью проезжали расстояние от Петербурга до Москвы (486 миль) Александр I, которому потребовалось на это в 1810 г. сорок два часа, и Николай I, преодолевший это расстояние в декабре 1833 г. «за феноменальные тридцать восемь часов». Не останавливаясь на этом, Набоков приводит воспоминания Алексея Вульфа, приятеля Пушкина, как тот на дядиной тройке целый день с раннего утра до восьми вечера преодолевал сорок верст от Торжка до Малинников в пределах Тверской губернии после обильного снегопада.

Книгу Набокова можно назвать трудом жизни писателя. Благодаря дару художника и исследователя он — лишенный доступа к рукописям Пушкина — сумел прочитать роман так, как и не снилось нашему литературоведению.

Как известно, Достоевский утверждал, что если бы Татьяна овдовела, «то и тогда бы не пошла за Онегиным. Надобно же понимать всю суть этого характера!» Набоков, исконно не принимавший Достоевского (тем не менее испытывавший, как это ни парадоксально, глубокое воздействие его творчества), противопоставляет свое понимание развития образа Татьяны. Последнее свидание Онегина с ней оборвалось «незапным звоном шпор» ее мужа. Но кончились ли на этом их отношения?

Татьяна отказывает Онегину, произнося героическую фразу: «Но я другому отдана; / Я буду век ему верна». Но все ли оборвалось этими словами любящей женщины?

Л. Толстой записал в Дневнике 1894 года, что обычно романы кончаются тем, что герой и героиня женились. «Описывать жизнь людей так, — продолжает он, — чтобы обрывать описание на женитьбе, это все равно, что, описывая путешествие человека, оборвать описание на том месте, где путешественник попал к разбойникам». Окончить «Евгения Онегина» звоном шпор мужа Татьяны — при том что оба героя любят друг друга, — это не столь уж многим отличается от варианта Толстого. Сам он рискнул повести своих персонажей дальше, описав настойчивые ухаживания Вронского за Анной, которая тоже была «отдана — верна».

Набоков первый предложил иное прочтение концовки романа Пушкина. Ответ Татьяны Онегину отнюдь не содержит тех примет «торжественного последнего слова», которые в нем стараются обнаружить толкователи. Набоков обращает внимание на трепещущую, чарующую, «почти ответную, почти обещающую» интонацию отповеди Татьяны Онегину и как при этом «вздымается грудь, как сбивчива речь», увенчиваемая «признанием в любви, от которого должно было радостно забиться сердце искушенного Евгения». Но Пушкин не захотел продолжить роман, как бы оставив это сделать Льву Толстому.

Дедукция подчас ведет писателя к далеко идущим и неожиданным выводам. Всем памятны пушкинские строки, обращенные к няне Арине Родионовне: «Выпьем, добрая подружка / Бедной юности моей». Экстраполируя желания юного поэта на 70-летнюю старушку, Набоков утверждает, что она «очень любила выпить». Набоков заставляет читателя вдумчивее подходить к каждой строке, к каждому пушкинскому слову, делает удивительные наблюдения. Вот Татьяна просит няню послать тихонько внука с письмом к Онегину (Набоков даже реконструировал французский текст письма Татьяны): «Насколько мы можем предполагать, это тот самый мальчик (в первом черновике его зовут Тришка, т. е. Трифон), который подавал сливки в главе Третьей, XXXVII, 8, а возможно, и совсем малыш, заморозивший пальчик в главе Пятой, II, 9–14».

Набоков так проникает в реалии усадьбы Лариных (леса, источники, ручьи, цветы, насекомые и проч.), в родственные и иные отношения их семейства в деревне и в Москве, как мог сделать только человек, как бы наделенный генетической памятью, видящий все это духовным зрением, глазом души своей. Набоков не только комментирует текст, но и живет им — пушкинское становится для него исходным моментом собственного сотворчества. Пушкин вступил в игру со своим героем: то догоняет Онегина в театре, то встречается с ним в Одессе, то рисует себя вместе с ним на набережной Невы. И уже не только Онегин, но и Пушкин становится персонажем романа. Игра оборвалась вместе с романом, который поэт пытался, подчеркивает Набоков, продолжить. «Проживи Пушкин еще 2–3 года, — заметил как-то Набоков, — и у нас была бы его фотография». Продолжая предложенную Набоковым игру, можно сказать, что через несколько лет Пушкин сфотографировался бы с «добрым малым, как вы да я, как целый свет», засвидетельствовав реальность всего происходящего. «Мой Пушкин» Набокова, так же как «мой Пушкин» В. Розанова, М. Цветаевой, А. Ахматовой, В. Ходасевича и других писателей, становится частью его собственной художественной и эстетической структуры, преображаясь в образы.

В своих комментариях Набоков нередко ссылается, по большей части критически, на своих предшественников в переводе «Евгения Онегина» на английский язык. Это четыре издания: перевод Генри Сполдинга (Лондон, 1881), Бабетты Дейч (в «Сочинениях Александра Пушкина», вышедшего по-английски под ред. А. Ярмолинского в Нью-Йорке в 1936 и 1943 гг.), Оливера Элтона (Лондон, 1937; перевод печатался также в журнале «The Slavonic Review» с января 1936 по январь 1938 г.) и перевод Дороти Прэлл Рэдин и Джорджа З. Патрика (Беркли, 1937).

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *